Да, меч занесён над головой рассказчицы, и, судя по лицу султана, он вот-вот упадёт. Из арабских сказаний мы знаем, однако, что Шехеразада победила; побеждает и поэт. Он богач, если даже он бедняк; он не одинок, если даже сидит в своей каморке один-одинёшенек: перед ним расцветает роза за розой, взлетает радужный мыльный пузырь за пузырем, небо сыплет падающими звёздами, словно создаётся новое небо, а старое рушится!.. А мир-то ничего об этом не знает! Этот праздник, богаче королевских фейерверков, даётся для одного поэта! Он счастлив, как Шехеразада, он победитель, он могуществен! Фантазия украшает стены его каморки богатыми гобеленами, каких нет ни у одного короля. Чувство затрагивает струны человеческих сердец и заставляет их звучать для него дивными аккордами. Разум подымает его через познание красоты земной до познания красоты небесной и в то же время помогает ему встать твёрдою ногою на земле. Он могуч, он счастлив, как немногие! Мы отнюдь не желаем вымаливать ему сострадание, мы только хотели нарисовать ему вывеску, беря для этого одни отрицательные краски жизни. «Султан и Шехеразада», — вот вам вывеска! Не казните же Шехеразаду![2]
Doctoribus atque poetis omnia licent — отвечал он и продолжал читать: — явление первое. Театр представляет собой померанцевую рощу... Но какие же померанцевые рощи в Москве? Doctoribus atque poetis omnia licent, — снова произнёс он с некоторой досадой.[3] — «Doctoribus atque poetis omnia licent...» – здесь Некрасов перефразирует известное латинское изречение о художниках и поэтах: «Учёным и поэтам всё дозволено».
Истинный поэт всегда правдив, а бездарный подражатель — никогда; первый бывает правдив даже тогда, когда он не считает нужным точно придерживаться во всех деталях действительности, а второй отступает от истины, даже когда он наблюдает за всякой мелочью с чрезвычайным вниманием и руководствуется методом землемера.
«Шуми левкой и резеда. С моей душой стряслась беда. С душой моей стряслась беда, Шуми левкой и резеда». Все понимают, что левкой не дуб и резеда не липа, шуметь они не могут. И всё-таки это хорошо, а почему хорошо, объяснить невозможно: такова поэзия. И, вспоминая Есенина, я всегда думаю: был поэт…[4]
Я — чахлая ель, я — печальная ель северного бора. Я стою среди свежего поруба и ещё живу, хотя вокруг зелёные побеги уже заслоняют от меня раннюю зорю. <...> С болью и му́кой срываются с моих веток иглы. Эти иглы — мои мысли.
И снится мне, что когда-нибудь здесь же вырастет другое дерево, высокое и гордое. Это будет поэт, и он даст людям всё счастье, которое только могут вместить их сердца. Он даст им красоту оттенков и свежий шум молодой жизни, которая ещё не видит оттенков, а только цвета.
О гордое дерево, о брат мой, ты, которого ещё нет с нами. Что за дело будет тебе до мёртвых игол в создавшем тебя перегное!..
Многим поэтам давно бы надо это понять. Насколько более действенной и величественной стала бы любимая поэтами тема звездного неба, если бы они хорошо знали астрономию!
Как гусь, подбитый на лету,
Влачится стих его без крылий;
По напряжённому лицу
Текут слезы его усилий. <…>
Не в светлых снах воображенья
Его поэзия живёт;
Не в них он ловит те виденья,
Что в звуках нам передаёт;
Но в душной кузнице терпенья,
Стихом как молотом стуча,
Куёт он с дюжего плеча
Свои чугунные творенья.
Что есть поэт? ― воюя и шаманя, Затвор он чистит и перо грызет И пьет блаженство в вечной смене маний.
Он кислород поэзии сосет,
Вокруг него ― четыре пятых прозы,
Развязанной, как в воздухе азот. И в прозе над поэтом ― бомбовозы. «Да здравствует же, ― говорит он, ― тот, Кто выдернул столетние занозы,
Кому признательность, кому почёт,
Кто души строить мне велит людские,
Кто мне, как другу, руку подает!..»[5]
— Марк Тарловский, «Вступление» (из цикла «Весёлый странник»), 1935
Я в поэты пришёл с земляными ручищами,
с образцами картошки, с бугристой морковищей,
хоть на выставку ставьте ― на грядках расчищенных
не цветы, а капуста, добротные овощи.[6]
Нахмуренное, с прозеленью, небо,
Во мгле, как декорации, дома, Асфальт и воздух пахнут мокрым снегом,
И веет мокрым холодом зима.
Я чувствую себя больным и старым,
И что за дело мне до разных там
Гуляющих всю ночь по тротуарам
Мне незнакомых девушек и дам!
Вот так же было холодно и сыро,
Сквозил в проулках ветер и рассвет,
Когда она задумчиво спросила: ―
Наверное, гордишься, что поэт?..[7]
Киркегор неправ: у него поэт
Гонит бесов силою бесовской,
И других забот у поэта нет,
Как послушно следовать за судьбой. Да хотя расклад такой и знаком, Но поэту сто́ит раскрыть окно — И стакана звон, и судьбы закон, И метели мгла для него одно.
И когда, обиженный, как Иов,
Он заводит шарманку своих речей —
Это горше меди колоколов,
Обвинительных актов погорячей.
Поэты совершаются в семнадцать ―
Чуть раньше или позже. А в ребёнке
Вдруг возникает, образ, звук, число. Поэзия ― душевный опыт в слове.
И в ней метафоры ― остаток детства.
Лишь на заре людского разуменья
Основою был образ, а не мысль.
Дитя̀-поэт ― виденье давних эр.
Ожившее дитя палеолита,
Смятенное среди иного быта,
Поскольку вспомнило то, что забыто ―
Язык природы и небесных сфер.[8]
Я сам когда-то верил во всё это,
Я сам когда-то был поэтом,
А теперь я не знаю, о чём петь,
Остаётся только смотреть, Как плавают кораблики, Построенные трупами.